Тишину кабинета отца Генерала нарушил Йоханнес Фолькер:
– Я не понял. Чего хотел от вас Рештар?
«Боже, – думал Джулиани, – у гениальности, возможно, есть пределы, но глупость безгранична. Как я мог поверить…». Закрыв глаза, он услышал голос Эмилио, тихий, мелодичный и опустошенный:
– Чего он хотел от меня? Да того же, полагаю, чего педераст хочет от маленького мальчика. Славной, тугой норки.
В наступившем остолбенелом молчании Джулиани поднял голову. «Романита, – подумал он, – римский дух. Знай, что делаешь, и поступай без жалости, когда момент настал».
– Ты кто угодно, но только не трус, – сказал Эмилио Сан-досу отец Генерал. – Расскажи нам.
– Я все рассказал.
– Сделай так, чтобы мы поняли правильно.
– Мне наплевать, как вы понимаете. Это ничего не изменит. Думайте, что хотите.
Джулиани пытался вспомнить название рисунка Эль Греко: эскиз умирающего испанского дворянина. Романита исключает эмоции, сомнения. Это должно произойти сейчас, здесь.
– Ради собственной души – скажи это.
– Я не продавал себя, – яростным шепотом сказал Сандос, не глядя ни на кого. – Меня продали.
– Этого недостаточно. Скажи все!
Сандос сидел неподвижно, глядя в пустоту и дыша с механической регулярностью, словно бы тщательно планировал и выполнял каждый вздох; пока не наступил миг, когда Эмилио вдруг отшатнулся от стола, упершись ногой в край, и перевернул его, развалив на куски, – в вулканическом взрыве ярости, расшвырявшем остальных по краям комнаты. Лишь отец Генерал остался на прежнем месте, а все звуки мира свелись к тиканью старинных часов и хриплому тяжелому дыханию человека, одиноко стоявшего в центре комнаты, чьи губы складывали слова, которые они едва могли слышать:
– Я не давал согласия.
– Скажи это, – неумолимо повторил Джулиани. – Так, чтобы мы слышали.
– Я не был проституткой.
– Нет. Не был. Кто же ты был тогда? Скажи это, Эмилио. Отделяя каждое слово, измученный голос наконец выдавил:
– Я был изнасилован.
Они видели, чего ему стоило это произнести. Он стоял, слегка покачиваясь, с застывшим лицом. Джон Кандотти выдохнул: «Мой Бог», – и где-то на дне своей души Эмилио Сандос нашел ржавое и хрупкое железо рыцарских доспехов, напомнившее ему, что надо повернуть голову и мужественно стерпеть сочувствие в глазах Джона.
– Ты так думаешь, Джон? Это был твой Бог? – спросил он с ужасающей вкрадчивостью. – Видишь ли, для меня как раз в этом дилемма. Потому что, если Бог вел меня к Божьей любви, как это казалось, если я признаю, что красота и восторг были реальны и истинны, тогда остальное тоже было волей Божьей, и это, господа, повод для горестных раздумий. Но если я просто обманутая обезьяна, слишком серьезно воспринявшая ворох старых сказок, тогда я виновник своих бед и гибели моих товарищей и вся эта история становится фарсовой, не так ли? Учитывая обстоятельства, я нахожу, что проблема атеизма в том, – продолжал он с академической аккуратностью, каждым едким словом электризуя воздух, – что мне некого презирать, кроме себя. Если же я предпочту верить, что Господь порочен, тогда у меня, по крайней мере, будет утешение в ненависти к Богу.
Эмилио наблюдал, как на лицах слушателей проступает понимание. Что они могли сказать ему? Он почти смеялся.
– Угадайте, о чем я думал за секунду перед тем, как мной попользовались впервые, – предложил Эмилио, снова начав прохаживаться. – Это забавно. Это очень смешно! Видите ли, я был напуган, но не понимал, что происходит. Я не представлял… да и кто мог представить такое? Я в руках Господа, думал я. Я любил Бога и доверял Его любви. Занятно, не правда ли? Я убрал всякую защиту. У меня не было ничего, кроме любви Господа. И меня изнасиловали. Я был нагим пред Богом, и меня изнасиловали.
Взволнованная ходьба прервалась, когда он услышал собственные слова; его голос сорвался, когда Эмилио до конца осознал свою опустошенность. Однако он не умер, не провалился сквозь землю, а, переведя дух, посмотрел на Винченцо Джулиа-ни, который встретил его взгляд и не отвел свой.
– Расскажи нам.
«Два слова. Это самое трудное, – подумал Винченцо Джу-лиани, – что я когда-либо делал».
– Вы хотите еще! – спросил Сандос, не веря своим ушам. Затем он снова сорвался с места, не в силах сохранять неподвижность или молчать.
– Я могу засыпать вас подробностями, – предложил он, теперь став театрально экспансивным и беспощадным. – Это продолжалось… я не знаю, как долго. Месяцы. Они казались вечностью. Он делил меня со своими друзьями. Я сделался весьма модным. Немало изысканных субъектов приходило попользоваться мной. Думаю, это было формой дегустации. Иногда, – остановившись, сказал Эмилио, глядя на каждого из них и ненавидя зато, что они стали свидетелями его признания, – иногда там бывали зрители.
Джон Кандотти закрыл глаза и отвернулся, а Эдвард Бер молча плакал.
– Прискорбно, не правда ли? Дальше будет хуже, – заверил Сандос со свирепым весельем, двигаясь как слепой. – Импровизированные стихи были продекламированы. Были сочинены песни, описывающие новый опыт. И концерты, конечно, были переданы по радио – в точности как и те, которые слышали мы… Аресибо еще коллекционирует записи? Должно быть, вы уже слышали и те творения, где поется обо мне. Это не молитва. Боже! Не молитва – порнография. Песни звучали очень красиво, – признал он, скрупулезно точный. – Меня заставляли слушать, хотя я был, пожалуй, неблагодарным ценителем этого искусства.
Сандос осмотрел их, одного за другим, бледных и безмолвных.
– Вы достаточно услышали? Как вам такая деталь: их возбуждал запах моего страха и моей крови. Хотите еще? Желаете узнать в точности, сколь темной может сделаться ночь души? – спросил он, теперь подстрекая их. – Был момент, когда мне пришло в голову спросить себя, является ли скотство грехом для скотины, – ведь моя роль на этих празднествах была, без сомнения, именно такой.