Через этот сад притворных восторгов в его суровое настроение целеустремленно вошла София Мендес. Заметив ее и отчего-то зная, что это и есть женщина, которую он ждет, Эмилио вспомнил слова мадридской учительницы танцев, описывавшей, какой ей видится идеальная испанская танцовщица: «Голова вскинута, осанка королевы. Талия высокая, спину держит, несет себя над бедрами, руки suavamente articuladas. Груди, – сказала она с курьезной уместностью, насмешившей его, – словно рога быка, но suave, не rigido». Мендес несла себя так здорово, что, когда Сандос встал, он с удивлением обнаружил, что София едва ли выше пяти футов. Ее черные волосы были в традиционной манере стянуты на затылке, открывая строгое лицо, а оделась она просто: в красную шелковую блузку и черную юбку. Контраст со студентами, окружавшими их, был разителен.
Вскинув брови, Мендес протянула руку, коротко сжав его кисть, затем оглянулась на толпу, сквозь которую только что прошла.
– Хорошенькие, точно букет свежесрезанных цветов, – заметила она холодно и метко.
Тотчас энергия парней и миловидность девушек показались ему преходящими. Теперь Эмилио смог увидеть, кто из них сильно изменится с возрастом, а кто вскоре располнеет и откажется от своих причуд и мечтаний о славе. И он был поражен, сколь точно эта картинка подходила под его настроение, и удручен как собственной суровостью, так и ее.
Это была единственная светская фраза Мендес за многие месяцы. Они встречались по утрам, три раза в неделю, – ради того, что казалось Сандосу безжалостным допросом. Выяснилось, что он способен выдержать за раз лишь девяносто минут; после этого Эмилио бывал настолько опустошен, что едва мог сосредоточиться на простейшем латинском курсе и аспирантских семинарах по лингвистике, которые ему поручили проводить, пока он находился в университете. Мендес никогда не желала ему доброго утра и не затевала дружеской болтовни. Она просто проскальзывала в кабинку, открывала ноутбук и начинала расспрашивать Сандоса о его действиях при изучении языка, о приемах, которые он использовал, привычках, которые у него сформировались, методах, которые он разработал почти инстинктивно, а заодно и о более строгих академических технологиях, используемых им для анализа и освоения языка – на ходу, в полевых условиях. Когда Эмилио пытался оживить занятия шутками, посторонними темами, смешными историями, Мендес без всякой веселости смотрела на него, пока он не сдавался и не отвечал на вопрос.
Обычная учтивость вызывала у нее откровенную враждебность. Однажды, в самом начале, Эмилио поднялся, когда она села, и на ее первый вопрос ответил тщательно выверенным ироничным поклоном, достойным римского цезаря:
– Доброе утро, сеньорита Мендес. Как себя чувствуете сегодня? Вам нравится погода? Не желаете ли какой-нибудь выпечки к кофе?
Мендес вскинула на него непроницаемые, прищуренные глаза, а он стоял, ожидая от нее легкой раскованности, простого вежливого приветствия.
– Этот тон изысканного испанского идальго неуместен, – сказала она негромко. Выдержав секундную паузу, уронила взгляд на ноутбук. – Давайте продолжим, ладно?
Потребовалось не так много подобных эпизодов, чтобы изгнать из его сознания юнговское представление о Мендес как об идеальной испанской женщине. К концу месяца Эмилио смог воспринимать ее как обычный персонаж и пытался понять, что она из себя представляет. Наверняка первым языком Мендес был не английский. Ее грамматика слишком правильна, согласные звуки чуть глуховаты, а шипящие – слегка затянуты. Несмотря на имя и внешность, акцент у Софии был не испанский. И не греческий. Ни французский, ни итальянский, ни любой другой, какой Эмилио смог бы распознать. Ее целеустремленность он объяснял тем, что у Мендес сдельная оплата: чем быстрее работает, тем больше получает. Это предположение вроде бы подтвердилось, когда однажды она отчитала его за опоздание.
– Доктор Сандос, – сказала Мендес. Она никогда не называла его «отцом». – Ваше руководство платит за этот анализ большие деньги. Вы находите забавным тратить их средства и мое время?
Единственный случай, когда она сказала что-то о себе, произошел ближе к концу занятия, которое смутило Эмилио настолько, что даже снилось ему однажды, после чего он проснулся, ежась от воспоминаний.
– Иногда, – сообщил он Софии, наклонившись вперед через стол и не сознавая, как это может прозвучать, – я начинаю с песен. Они служат для меня чем-то вроде скелета грамматики, на которую нужно нарастить плоть. Песни желания – для будущего времени; песни сожаления – для прошедшего времени; песни любви – для настоящего.
Услышав собственные слова, Эмилио покраснел, чем усугубил ситуацию, но Мендес не оскорбилась; на самом деле она словно бы не заметила ничего, что можно неверно истолковать. Вместо этого София, похоже, поразилась совпадению и посмотрела в окно, чуть приоткрыв рот.
– Как интересно, – сказала она, будто все, что Сандос говорил до сих пор, не являлось таковым, и задумчиво продолжила: – Я делаю то же самое. Вы замечали, что в колыбельных почти всегда преобладают глаголы повелительного наклонения? А затем этот момент прошел, за что Эмилио Сандос возблагодарил Бога.
Хотя занятия с Мендес выматывали и даже несколько угнетали, он нашел им противовес в одной необычной студентке, изучавшей латынь. В свои почти шестьдесят Энн Эдвардc была изящной, подвижной и интеллектуально бесстрашной, с густыми белыми волосами, стянутыми в опрятную французскую косу, и очаровательным смехом, часто звеневшим в классе.