Марк и София доложили, что попытаются сесть, и с тех пор на связь не выходили. Джимми считал, что причина, возможно, в сильной грозе, разразившейся по другую сторону гор, но Джордж сказал, что это лишь исказило бы сигналы, а не заглушило их вовсе. Предполагать самое страшное не хотел никто.
Эмилио печатал еще некоторое время, затем закрыл файл, удовлетворенный тем, что настучал достаточно, дабы утром восстановить цепочку мыслей.
– Извини, Энн. Я думал сразу на четырех языках, и если б мы заговорили…
Он растопырил пальцы и издал губами звук, напоминающий взрыв.
– Как они у тебя не перепутываются? – спросила она. Зевнув, Эмилио растер лицо.
– Не всегда удается. Это забавно. Если я в совершенстве, не пропуская слов и не путая мысли, понимаю разговор на арабском, амхарском, на руанджа или еще каком, то запоминаю все детали, как если бы он проходил на испанском. А польский и инупиакский не задерживаются в памяти.
– Те, которые ты освоил на Аляске, между Туком и Суданом, верно?
Кивнув, он плюхнулся на подушку, разминая пальцами глаза.
– Возможно, эти два я освоил не очень хорошо, потому что был обижен, когда их учил. Я так и не привык к холоду, к темноте и подозревал, что трачу время впустую. – Убрав руки от лица, Эмилио искоса посмотрел на нее. – Нелегко быть послушным, если считаешь своих начальников ослами.
Энн фыркнула. Его не упрекнешь в излишней лояльности, подумала она.
– По крайней мере, в Судане было тепло.
– Не тепло. Жарко. Даже для меня – жарко. И к тому времени, как я попал в Африку, я уже сильно продвинулся в освоении языков в полевых условиях. И там… ну, профессиональное раздражение казалось мелочным и неуместным.
Эмилио сел и уставился в темноту.
– Это ужасно, Энн. Прежде всего надо было накормить людей. И сохранить жизнь детям.
Он потряс головой, прогоняя воспоминания.
– До сих пор удивляюсь, что за тот год выучил три языка. Это произошло само собой. Там я не был лингвистом.
– А кем был?
– Священником, – сказал он просто. – Именно тогда я на самом деле стал понимать то, что было сказано при посвящении: «Tu es sacerdos in aeternum».
Священник навечно, подумала Энн. Неизменно и всегда. Прищурившись, она изучала это изменчивое лицо: испанец, индеец, лингвист, священник, сын, возлюбленный, друг, святой.
– А сейчас? – спросила она тихо. – Какой ты сейчас, Эмилио?
– Сонный.
С нежностью обхватив Энн за шею, он притянул ее ближе и коснулся губами ее растрепанных волос, серебристо-золотых в свете походной лампы.
Она указала на монитор:
– Слышал что-нибудь?
– Энн, я бы объявил от этом. Громко и во всеуслышание.
– Д. У. никогда не простит себе, если с ними что-то случится.
– Они вернутся.
– Почему ты так в этом уверен, всезнайка?
Повинуясь велению сердца, Эмилио процитировал Второзаконие:
– «Вы собственными глазами увидели, что сделал Господь, ваш Господин».
– Я видела, что могут сделать люди…
– Ты видела что, – признал он, – но не почему! Вот в чем Господь, Энн. В этом самом «почему».
Поглядев на Энн, он понял ее сомнения. А в его душе было столько радости, такое цветение…
– Хорошо, – сказал Эмилио, – скажем так: в почему есть поэзия.
– А если София и Марк лежат в груде обломков? – требовательно спросила Энн. – Где тогда поэзия Бога? Где поэзия в смерти Алана, Эмилио?
– Бог знает, – сказал он, и в его тоне было как признание смерти, так и утверждение веры.
– Видишь, вот здесь-то все и рассыпается! – воскликнула Энн. – Меня всю жизнь терзает вопрос – почему Богу достаются похвалы, но Его никогда не винят. Я не могу с этим согласиться. Или Бог отвечает за все, или Он не отвечает. Что ты делал, Эмилио, когда дети умирали?
– Плакал, – признался он. – Иногда я думаю, что Господу нужно, чтобы мы плакали Его слезами.
Наступила долгая пауза.
– И я старался понять Его.
– А сейчас понимаешь? – спросила Энн почти с мольбой. Если б Эмилио сказал, что понимает, она бы ему поверила.
– Можешь ты сейчас увидеть поэзию в смерти детей?
– Нет, – сказал он, помолчав; затем добавил: – Все еще нет. Ее трудно разглядеть и оценить.
Была уже середина ночи, и Энн встала, собираясь вернуться в постель, но обернулась и увидела на его лице знакомое выражение.
– Что? – потребовала она ответа. – Что?
– Ничего.
Отлично зная свою паству, Эмилио пожал плечами.
– Но если это все, что удерживает тебя от веры, то попробуй не сдерживаться и обвинять Господа в любой момент, когда сочтешь это уместным.
По лицу Энн расплылась медленная улыбка, и, задумавшись, она опять села рядом с ним на подушку.
– Что? – настала его очередь спросить.
В ее улыбке не осталось и следа благодушия.
– О чем ты думаешь, Энн?
– О, у меня есть претензии к Богу, – сказала она сладким голосом, а затем обеими ладонями зажала рот, стараясь удержаться от громкого смеха. – Эмилио, милое мое дитя, – лукаво произнесла она. – Похоже, нашлась теология, с которой я могу примириться! Ты даешь мне благословение – да, святой отец? Готов стать соучастником?
– А ты собираешься Ему нагрубить? – Эмилио осторожно засмеялся, но заметно оживился. – Я ведь всего лишь священник! Может, следует согласовать это с епископом или кем-нибудь…
– Поганец! – воскликнула Энн. – Не увиливай!
И она с нарастающей некорректностью принялась высказывать ряд совершенно нечестивых и очень энергичных суждений насчет мучительных и безвременных смертей невинных, насчет судьбы Кливленда в чемпионате мира 2018-го, живучести зла и техасских республиканцев во Вселенной, управляемой божеством, имевшим наглость претендовать на всемогущество и справедливость, а Эмилио все это старательно переводил, вставляя дивно напыщенные, напоминавшие латынь фразы в стандартные раболепные банальности. Вскоре они вцепились друг в друга. Они затеяли шутливую потасовку и хохотали, словно сумасшедшие, все громче и громче, пока Джордж Эдвардс не был окончательно разбужен криком Энн: